Тополь

Петр Алешковский

Тринадцать лет назад я впервые оказался в Дуплёве. Дорога выныривала из леса, шла сквозь большое окошенное пространство, посередине которого тянулась улица с девятью домами по сторонам, помеченная высоченными тополями. Кроны деревьев было видно от самого леса. В двух домах жили местные
На самом краю моего участка тоже рос огромный тополь, явно родственный тем, что стояли на улице. В нем прятались сойки и сороки. Я уходил в баню, закрывал дверь и медитировал: наблюдал за птицами или смотрел, как ветер играет шумной кроной.
Дядя Гена и его жена Лена работали не покладая рук: семья, скот — они сажали много картошки. Неженатые сыновья их пили едва ли не с рождения, помощи от них было чуть — трезвели парни к покосу и к уборке урожая, да еще раз в году выходили с отцом в лес на заготовку дров. Тетя Лена полола, окучивала, подстригала, подвязывала, подкармливала, поливала огород и каждый день часами работала в душном парнике, разбитом фактически на моей земле. В самом начале его строительства я попросил перенести целлофановую палатку, закрывавшую вид из окна подальше от моего дома, но мне жестко отказали, объяснив, что парник будет стоять тут — в двух шагах от колодца. Я покорился, признав практичность постройки.
Зарабатывать на своем труде дядя Гена не умел или не хотел. Древняя бензопила «Дружба» у него вечно ломалась, но потратиться на новую было жалко. Я подарил ему пилу. Гена обнял ее, как спеленатого младенца.
— Что я должен буду? — спросил, подозрительно кося глазом.
— Пойдешь по дрова — и меня не забудь.
Он кивнул головой, довольный, что я не попросил денег. До смерти пилил он старой «Дружбой», ругал ее, но к новой так и не притронулся. Два года снабжал меня дровами, а после вроде как об уговоре забыл.
Гена неоднократно подъезжал ко мне с просьбой продать мясо бычка или телки «там у вас в Москве», мотивируя это тем, что «спекулировать не обучен». Я не скоро понял, что все давно просчитано: нанимать машину, платить за место на рынке, ветврачу и рубщику было хлопотно и вряд ли выгодно. Единственный продукт, который он продавал приезжающим покупателям, был мед. Гена следил за ценой на рынке и честно просил чуть меньше, делая скидку на бензин.
В первый же год жизни в Дуплёве мне случилось снять о деревне телевизионный фильм. Фильм получился сахарный: тетя Лена по просьбе режиссера сидела на диване за ткацким станком, на колени ей посадили кошку. Она рассуждала о платоновских категориях: о любви, доме, жизни. Говорила свободно, как думала, начинала размышлять, отталкиваясь от слова:
— Жизнь? Жизнь прожить — это… прожить всю жизнь. Главное, чтоб правильно. Любовь? Как не любить родных или, допустим, лес, деревья — я бригадиром поработала, каждый кустик в лесу знаю.
Гена на вопрос «о любви» смущался:
— Не знаю, что такое значит любить, я всех жалею…
— А жену?
— Люблю, конечно, как жену не любить — я ее выбрал.
По окончании пахоты, после покоса, после сбора урожая и после заготовки дров Гена запивал. Остальное время
— Дай хоть корвалольчику.
Я поначалу давал, но, увидев, как он махом выпивает настоянное на спирту лекарство, перестал.
Однажды Степановы распахали огромный участок, примыкающий к моим владениям, — решили поменять уставшую землю. Старую пашню не запустили, засеяли овсом, чтоб добро не пропадало. И все б ничего, если бы, выйдя рано утром во двор, я не застал тетю Лену с топором. Оглядываясь по сторонам, она методично кольцевала мой тополь — срубала толстую кору, обрекая дерево на неминуемую и жестокую смерть в следующем году.
Кровь прилила к голове. Я закричал на нее матом, чего никогда прежде себе не позволял, обозвал варваром и убийцей.
— Соки тянет из пашни, корни длинные.
— Земли море, хочешь — свою отдам. Дерево чем виновато?
— Красоту, значит, любишь? — вдруг спросила она, не скрывая злости.
Я махнул на проклятую бабку рукой и умчался к Гене искать правды.
Он сидел около баньки,
Ища поддержки, я заглянул в избу к москвичке Тане. Она жила скромно, сама по себе, воспитывала привозимых на лето внуков. В деревне ее уважали.
Прямо с порога вывалил свои обиды. Таня усадила меня пить чай и сказала мягко, как пропела:
— Менталитет другой.
Остыл я не сразу. Сидел и думал о том, что замирение со Степановыми, после того что я наговорил, невозможно.
Я шел от Тани домой полный нехороших предчувствий.
Гена взнуздывал лошадь около крыльца. Увидев меня, он бросил супонь, подошел и сказал просто:
— Ты уж прости меня.
Я глубоко вздохнул и выпалил в ответ:
— И ты прости.
Через год тополь засох. Понятно, что сухой тополь теперь снова принадлежал мне. Я нанял мужиков, они его спилили.
Высокий пень некрасив, весь зарос мелкими побегами, поднимающимися из земли — от медленно отмирающих, но не сдающихся корней дерева.
В том сентябре, после уборки урожая, Гена принес мне гостинец.
— Полюбуй!
В ведре лежали
Картошку я варил и ел две недели, она выросла рассыпчатая, вкусная.
Потом Гена умер. На похоронах Лена пожаловалась, что старый мерин Мальчик совсем одряхлел. Я купил ей молодую кобылу Дашку. Она приняла подарок, сохраняя достоинство, как королева английская.
Каждое воскресенье Лена приносит мне пироги — «помянуть усопших». Я ем их, вспоминаю Генину нищенскую жизнь, в которой скупость и расчет уживались с простодушием, жалею его. Впрочем, жалость и сострадание — лишь проявление любви к себе, заставляющей нас ставить себя на место страдальцев.
Лабрюйер утверждал, что, если ты сделал все что мог, добиваясь расположения иного человека, и все же не снискал его, у тебя всегда есть в запасе последнее средство: не делать больше ничего. Как же трудно с этим соглашаться.













