--

«За эту войну потом будет стыдно»

Почему граница в Ростовской области похожа на линию фронта 

Война пришла в Россию. Десятки тысяч беженцев с Донбасса, в больницах раненые мирные жители, ополченцы и украинские военные, бомбы в пограничных районах, перевалочные пункты для российских добровольцев. Корреспондент «РР» пыталась разобраться, что происходит в Ростовской области, — в том числе и в тот день, когда совсем недалеко был сбит малайзийский боинг с 298 людьми на борту 

Марина Ахмедова поделиться:
22 июля 2014
размер текста: aaa

Максим — рослый молодой человек, по виду москвич, — мерит короткими шагами не- большое пространство комнаты. На кровати, накрытой покрывалом, лежит худощавый Алексей. Шмыгает носом: простужен.

За столом у ноутбука спиной к ним сидит еще один молодой мужчина в темной футболке. Это гостиничный номер одной из турбаз Донецка Ростовской области.

— Я тогда был обвиняемым по «Болотному делу», в целом радовался за украинцев, когда им удалось скинуть коррупционный режим, — негромко говорит Максим. — Но когда начались антирусские настроения, поехал на Донбасс — помогать. Я даже не думал брать в руки оружие. Но когда увидел в морге Славянска ребенка... Ему было года три-четыре. Он там лежал с закрытым лицом... Я занимался эвакуацией из Семеновской больницы для душевнобольных. Там было восемьсот человек: кроме взрослых еще дети и порядка двадцати неходячих стариков. По больнице била «гвоздика», но нам удалось за четыре дня вывезти всех. Один пациент никуда не хотел уезжать, просил оружие, чтобы отстреливаться. И нам удалось с ним договориться — дали ему сломанный пистолет без патронов... Это братская война, и за нее потом будет стыдно. Шахтеры — они очень простые: видят, что их убивают, и убивают в ответ.

А в России даже оппозиция разделилась на две части: на тех, кто поддерживает «русскую весну», и на тех, кто считает, что виноват исключительно Кремль, а террористов надо уничтожать... У меня лично в жизни все хорошо. Я из Твери, занимаюсь правозащитной деятельностью. А сейчас я пытаюсь защитить людей в Донбассе.

— У правозащитника другие инструменты работы, — говорю я, и в этот момент на меня оборачивается сидевший спиной — у него большие темно-голубые глаза.

— Ну, правда-то здесь может быть только с кулаками, — говорит Максим. — Если бы Киев пошел войной на Западную Украину, я пошел бы защищать людей там. Большая ошибка воспринимать добровольцев как посланников Путина. Я думаю, Путин сам схватился за голову, когда восстал юго-восток. Когда они изначально кричали, что будут защищать не только Крым, но и юго-восток, те им взяли и поверили... В Семеновке для меня все стало очевидным... Вот скажите, какой смысл бить по больнице, в которой одни душевнобольные и несколько раненых ополченцев? Позже я понял, что больница стояла на стратегической высоте. Они ее взяли. Сейчас там стоит их батарея. Вот мы, собственно, с Алексеем и эвакуировали больницу, — он кивает на соседа, который, лежа на кровати, теребит короткую рыжую бородку.

— Я русский националист, — представляется он. — Из Санкт- Петербурга. Считаю, что на юго-востоке сейчас выковывается новая русская нация, русский мир.

— А что такое русский мир?

— Это ощущать себя русским. Говорить на русском языке. Понимать и разделять русскую культуру. Русский мир охватывает большие массы населения, которые этнически могут не быть русскими, но хотят принадлежать к этой культуре... Представление об ополчении как о простых рабочих в корне неверное, — гундося из-за простуды, говорит Алексей. — Те люди, что нас окружали в Луганске и Семеновке, наполовину простые рабочие, но остальные — бизнесмены, интернет-провайдеры, врачи.

— После мальчика в морге мы пришли в комендатуру Славянска, сказали, что мы из России, и попросили оружие, — говорит Максим, и голос его звучит даже лениво, но можно догадаться, что таким его делает стресс. — Нас спросили, хотим ли мы рыть окопы и умеем ли держать оружие.

— А вы умели?

— До этого только в тире стреляли, — отвечает Алексей.

— В основном мы рыли окопы и ждали отступления. Два чело- века погибли, добровольцы.

— А сами стреляли?

— Да. В тех, кто корректировал огонь по больнице. Они подползали очень близко, и нам приходилось стрелять из автоматов, дабы... — Он вообще боялся, — перебивает Алексей, — попасть в человека. Хотел, чтобы только ранило, а не убило. В туловище старался попасть, а не в голову. У них слишком большой страх перед ополчением, отсюда и жестокость.

— Разве армия может бояться ополчения?

— Когда пять человек гоняются за крысой и загоняют ее в угол, она может стать опасной для любого из них, — отвечает Алексей. — Вы отдаете себе отчет, что вас могут убить? Уже сегодня ночью, — говорю я, и в этот момент сидящий спиной встает, переставляет стул к стене и садится на него ко мне лицом. Над стулом висят часы, по голубому циферблату которых проносится белый конь. Максим встает и снова начинает ходить. Алексей шмыгает носом. — Вас в лучшем случае загрузят в фуру, вы будете лежать там и вонять, пока вас не примет здесь какой-нибудь морг.

— Нам есть что терять, — отвечает Алексей. Сидящий на стуле не сводит с меня неподвижных глаз. — Жизнь — абсолютная ценность. Но есть ценности выше: свобода и национальная независимость.

— Просто мы чуть-чуть активнее, чем вся Россия, — вступает Максим, меряя шагами комнату. — Такие проекты, как Новороссия, привлекают самых активных, самых пассионарных людей. А на Игоря можете не смотреть: он у нас молчун. Он родом оттуда, главврач больницы в Славянске. 

— По которой прямой наводкой клали минами, — говорит тот. — Я стоял, мне за шиворот сыпались стекло и шифер. Ничего, Ничего, я вытряхнул и начал уводить людей в подвал. Ну, летят мины и летят. Как грачи, — он смеется.— Зачем вы идете в Донецк? — обращаюсь к нему.— Раненых спасать. Их будет только больше. Сейчас по городу ведутся артобстрелы такого класса, который застали наши деды и прадеды в сорок первом и сорок пятом. Но когда свистит снаряд, ополченец знает: надо ложиться мордой в пол. А простой человек не знает, он стоит, — Игорь крутит головой в стороны, — и его срезает. Понятно, что женщин, стариков и детей никто падать не учил, поэтому много убитых гражданских.

— Так отдаете вы себе отчет в том, что вас там, скорее всего, убьют? — повторяю вопрос, и Максим возвращается на кровать.

— Если Россия не вмешается, убьют всех, определенно, — сомнамбулическим голосом сообщает он оттуда. — И это будет трагедия… Но почему должны гибнуть только ополченцы Донбасса, взявшие в руки оружие потому, что кто-то в России не сдержал своего слова? Да, я отдаю себе отчет в том, что то, что я до сих пор жив, — чудо.

 

— В Киеве вас называют террористами, — я поворачиваюсь к Максиму и Алексею.

— Там говорят: если бы вы сидели дома, они давно бы закончили войну.— Во-первых, это не территория Киева, — отвечает за них глав-врач. — Во-вторых, я гражданин Украины. А вы хотели, чтобы они сидели дома и наблюдали за массовым убийством ополчения? Киев — оккупант. И ту демократию, которая разрешила им кидать коктейли Молотова в «Беркут», я никогда не приму.

— Но если бы вы не вышли из Славянска и не заняли Донецк, в городе не было бы столько жертв от обстрелов, — говорю я. 

— Куда катится этот мир... — отзывается врач.  — Скажите, что для вас самое ужасное?

— А что для вас самое ужасное?

— Для меня — когда бьют по домам из гаубиц и дети плачут. А ты ничего не можешь сделать... Мы переносили детей-инвалидов. Но понимаете, в чем проблема? В том, что тело у меня маленькое, я все равно собой всех не закрою. А каждого нужно было нести сто пятьдесят метров до пищеблока. — Украинская армия действует как не на своей земле, — произносит Максим.

— Но нам удалось из Славянска выйти, — продолжает спокойно врач. Он сидит, скрестив руки на груди. — Были люди, которые вызвались нас прикрывать. Они принесли себя в жертву. А вы хотели, чтобы нас всех убили ради того, чтобы спасти Донецк?

Во всем, получается, мы виноваты? А вы знаете, за что Христа распяли? Он принес себя в жертву ради людей. А вы думаете, его жизнь стоила жизни тех людей?

Трое остаются в маленьком гостиничном номере. Скоро стрелка добежит до того часа, на который назначен переход границы.

Едем на машине Максима. Она дорогая и внушительных размеров. На выезде из Донецка встречаем колонну военных грузовых машин. За ней идут несколько бэтээров. Через десять минут у обочины дороги, ведущей в Ростов, видим танк, накрытый зеленой сеткой. Рядом несут дежурство двое военных.

— Куда идет техника? — спрашиваю я, выходя из машины.

— Перемещается вдоль границы, — выходит из тени дерева один из военных. — А вообще она стоит тут и никаких границ не переходит. Никаких захватнических планов мы не вынашиваем. Охраняем свою границу.

— А вы с вашей техникой хотели бы оказаться за границей?

— К сожалению, — отвечает он, усмехнувшись, — наши желания не всегда совпадают с приказами руководства. Наша задача пока стоять тут.

Гуково. Дорога идет вдоль помрачневших перед закатом полей с подсолнухами. На гори- зонте видна редкая лесополоса. За деревьями стоит несколько российских боевых машин. Сотрудник одной из общественных организаций по сбору гуманитарной помощи Сергей везет меня в лагерь к беженцам. В бардачке два до отказа забитых рожка карабина. Все заднее сиденье занято коробками и мешками с гуманитарной помощью.

— Алло, — отвечает на звонок Сергей.

Из трубки слышен рыдающий женский голос. «Она до проводника, наверное, не доедет! — плачет женщина в трубке. — Телефон у нее недоступен! Они ее повязали». Сказав в трубку: «Подождем», Сергей обращается ко мне: — Ее дочь живет в Краматорске. Сегодня ночью наш проводник должен был перевести ее через границу. У нее бойфренд в ополчении. Она готовила им еду.

Сбоку от дороги голубыми и оранжевыми палатками показывается лагерь. Одновременно слышатся звуки далеких орудийных залпов.

Из ближайшей палатки доносятся электронные звуки взрывов и перестрелки — мужчина играет на ноутбуке в стрелялку. В другом углу сохнут на веревке детские пеленки. К голубому тенту приколота икона Серафима Саровского. На лежаке сидят женщина и двое мальчиков. Еще одна с грудным ребенком — напротив. В полутьме выделяется красная, похожая на пионерский галстук косынка на седой голове старухи. Она сидит в цветастом халате на краю лежака и, держась руками за большую грудь, раскачивается так, будто в груди у нее ноет и болит. — Мы из Краснодона, — говорит она. — Это все мои дети и внуки, — обводит загорелой рукой мрачных обитателей палатки. Их лица темней и угрюмей, чем лик Серафима. — Ой, как хорошо там стреляют... — говорит женщина. — Стреляют страшно, — не отрываясь от экрана, вставляет мужчина в шортах.

— Бригадир, иди поешь, — обращается к нему один из братьев.

— Щас, щас... — отзывается тот. — Сегодня самолеты летали, знаете? — на секунду вскидывается на меня. Дети, как увидят, тикают прятаться. Цельный день сегодня летают самолеты. Дальше будет страшнее, — звонко заявляет он, и мать тяжело вздыхает, словно подавляя новый приступ тягучей боли в груди. — Мы туда возвращаться и не думаем. Надеемся, что что-то изменится, но навряд ли.

— А в Красном Партизане мы вообще попали под бомбежку, — говорит мать. — Потом танки пошли, снайпера. За землю они все это делают. За землю.

— Правильно, — отзывается ее сын. — Только земля им без нас нужна. У нас 11 мая прошел референдум. Законный. Мы от них отделились.

— Я хотела, чтобы все мои дети выросли работящими, — говорит мать, раскачиваясь. — А теперь просыпаюсь, и как мне смотреть на это? Мы нищие, ни-щи-е.

Но ничего, жизнь дороже. Главное — что все живы.

— Ничего, мать, — мужчина захлопывает ноутбук. — Уедем все в Тюмень. Там война нас не достанет.

Красный Сулин. Сергей останавливает машину у входа в общежитие, где его уже поджидает группа мужчин, женщин и детей. — Им тут жрать нечего, — успевает сказать он прежде, чем распахивается дверца машины. — Тут в мешке есть игрушки, — обращается к детям, выгружая из машины помощь. Дети обступают мешок.

Длинные коридоры, покрытые истертым серым линолеумом. Кое-где на столах выложена гуманитарная помощь — неновая детская и женская одежда. Возле кухни толпятся женщины, две с детьми на руках.

— Девятого числа была первая бомбежка в Петровском районе Донецка, мы все как раз оттуда, — говорит темноволосая женщина в цветастом сарафане.

— И вы не жалеете, что поддержали ДНР? — спрашиваю их. — Ведь вам пришлось убегать из города.

— Конечно нет! — отвечают хором. — Мы наше ополчение и отсюда поддерживаем и надеемся, они это чувствуют. Порошенко сказал: «Даже за глоток воды ополченцу будут расстреливать». А мы их кормили и помогали.

— А я еще и на блокпосту с ними стояла! — говорит самая взрослая женщина с короткой стрижкой. — Даже дети сепаратистов теперь сепаратисты! — кричит другая, молодая и голубоглазая. На футболке у нее нарисовано сердце, пронзенное двумя стрелами. — Вот ребенок, ему восемь месяцев! Познакомьтесь — сепаратист!

А почему вы не попросили своих мужчин сложить оружие? — спрашиваю их. 

— А почему они должны? А нас спрашивали, хотим ли мы Майдан?! Хотим ли мы в Евросоюз?! Они нам что сказали? Ваше дело работать, наше — политика. Пусть уйдут с нашей территории! После того что сделала украинская власть, ни о каком «в составе Украины» не может быть и речи! Они нас бомбят! Вы знаете, что они! нас! бомбят!

— Но говорят, что по вам стреляют сами ополченцы, — произношу я. 

— Ага! — женщины сходятся тесней. — Значит, они нас и защищают, и обстреливают одновременно?! Больше всего наших ополченцев гибнет, когда они пытаются отвести удары от нас! Они вызывают огонь на себя! Наши мужчины защищают нас! И если бы у киевлян были такие мужчины, они бы ими гордились так, как мы гордимся своими!

— Вот я вышла замуж в девяносто шестом году в село в Ивано-Франковской области, — говорит женщина в сарафане. — Я только вошла в дверь, и первое, что я услышала: «О, москалька недорезанная». Никогда! Никогда между нами не было дружбы, мы просто не лезли друг к другу. А Россия, говорили, нам враг!

Но почему же это так получается, что у врагов нам комфортней, чем у себя на родине?! Я развелась, потому что с бандерой жить не хочу. Чтобы я перестала разговаривать на русском, мне пришлось и в подвале посидеть. А вы думаете, мы шутим?

— Это моя дочь, — говорит пожилая. — Свекр ее держал, а муж бил. А у нее маленькое дите на руках! 

— А я им сказала: «Как разговаривала на русском, так и буду! И дите мое будет! Еще и ненавидеть вас будет!»

— И что дите? — спрашиваю ее. — Ненавидит отца и деда?

— Это я, — говорит темноволосая девочка-подросток, краснея от стеснения. — Да, я их ненавижу, — нежным шепотом добавляет она.

— Может, вам просто с мужем не повезло? — спрашиваю женщину. 

— И со всем селом? — отвечает за нее мать. — И с участковым?

К сожалению, этого уже не искоренить. Скажите... — она переводит дыхание, — а за что ей их любить? Они бомбят, сюда в лагерь вот такие осколки прилетают — ребенок от страха сознание потерял, — говорит она, и девочка снова краснеет. — А как они с мамой со школы бежали, когда бомбить начали?!

— У вас, наверное, сын в ополчении, — говорю я.

— Да! — она выставляет грудь вперед, словно желая сказать: «На! Расстреливай!» — Есть! Есть у нас там сыновья! — она бьет себя в грудь. — И я сама была на баррикадах! И если бы мне дали в руки автомат, я бы пошла с голыми руками и хоть одного б убила. Они говорят, что наши ребята нами прикрываются. А мы сами против их воли лезли на баррикады, чтобы их собой закрыть!

— И мужья у нас там есть! — говорит голубоглазая женщина. — И единственное, что мы сейчас можем сделать для них, — это молиться. А меня, знаете, что больше всего потрясло?! — она кричит в полный голос, тряся уснувшего ребенка. — Когда Верховная рада встала и в ладоши захлопала, узнав, что Одессу... спа-ли-ли!!! Как с ними жить?! ... Никогда не забуду, — она теребит пальцами сердце на футболке, плачет. — Я не для того их родила, чтобы их разбомбили.

Я их для счастья, для радости родила, — наклоняется над ребенком.

— Я была против референдума, — говорит молодая женщина в очках и синей футболке. У нее тихий голос, до сих пор она молчала. — Но когда я увидела, что случилось в Одессе, я сказала: «Нет, на Украине больше не хочу жить никогда».

— Мы для них люди второго сорта, — отрезает пожилая.

— Нет. Но они думают, мы страдаем оттого, что русские пришли и нас захватили, — говорит женщина в очках. — И даже президент сказал, что на русском будете разговаривать только в туалете у себя дома. А я хочу на русском говорить.

— Демократия! Они мне указывают, на каком языке разговаривать! — выкрикивает пожилая.

— А кем вы работали? — спрашиваю ее.

— Я литейщица. Делала детские машинки и танки. У нас в Донецке большая фабрика. Мы все тут рабочие. Я сама заработала на две квартиры и дачу. И ни в какую заграницу ехать не хочу.

— Может, вам стоило просто поговорить друг с другом: востоку и западу? — спрашиваю их.

— Мы хотели, но они от нашего имени стали говорить с Ахметовым, — говорит женщина в сарафане. — А кто такой для нас Ахметов? Олигарх, который недоплачивает шахтерам зарплату? Единственное, что мы можем сейчас сказать женщинам Западной Украины: приезжайте и забирайте своих сыновей и мужей. Не бойтесь. Мы вас не тронем. Вы знаете, сколько ваших не вернется домой? Они там прикопанные лежат. А вам рассказывают сказки, что там нет мобильной связи... А если у нас ничего не получится, мы отойдем и залижем раны. А если наших мужчин уже не будет, мы возьмем оружие и сами пойдем туда.

Теперь она раскладывает пышное цветастое платье на кровати. Обвивает его широким розовым кушаком.

— Я купила это платье в Донецке для дня победы, — говорит она. — Еще не надевала, даже бирку не сняла. Жду. Когда наши победят, я надену это платье и побегу в Донецк. В этот день я буду радоваться, петь и прыгать. Донецк — город роз, — гладит пальцами розы, нарисованные на платье. — А пока я буду его хранить и до дня победы ни разу не надену.

Ее мать и дочь смотрят на нее. В глазах матери появляются слезы. Она оттягивает ворот своего халата и смотрит туда.

Ночью Сергей ждет сигнала от проводника, готовый перейти границу и забрать с рук на руки беженку из Краматорска, за которую просила ее мать. Ночь в Красном Сулине выдалась темная, разбавленная автоматными очередями. Проводник дает отбой. Девушка недоступна.

Ростов-на-Дону. За длинным столом сидит казачий атаман. Ему лет сорок. Челка выстрижена квадратом. Рядом с ним бледный мужчина в защитного цвета куртке, Олег.

— Я хочу, чтобы вы понимали, что такое переправка добровольцев, — говорит атаман. — Но давайте сначала вернемся к семнадцатому году. Волгоградская, Ростовская, Луганская область и часть Донбасса — это земля войска Донского. При коммунистах ее порезали на куски. Казаков разбросали по свету.

— И как в случае победы вы оформите это?

— Речь о захвате земли вообще не идет, — говорит Олег. — Мы не за землю бьемся. Мы боремся за то, чтобы просто сохранить в себе человеческое. Мне тридцать шесть лет. Я был пионером. Личный состав ополчения ДНР и ЛНР — это как раз такие люди. В бой идут одни старики.

— Просто за державу обидно, — произносит атаман.

— Найдите современного человека, которому можно сказать: «Нужно идти останавливать фашистские танки. Там за городом — колонна». Он у виска пальцем покрутит. А я там был. И те добровольцы, которые со мной были, — они понимали, зачем пришли. Другое дело — нехватка у них военных знаний. Знаете, какими учебниками ополченцы пользуются? НВП за 1980 год.

— К нам из Белоруссии приехал парень, — говорит атаман. — Спрашиваю: «Как на нас вышел?» Говорит, приехал своим ходом, но знал, что казаки обязательно каким-то боком с этим связаны. Просто пошел в церковь и спросил у батюшки, как вас найти.

— Вы наемник? — спрашиваю Олега. — Вы получаете деньги?

— Нет, у меня гражданская профессия. Я кладу плитку. Сейчас у меня ранение, тяжелое. В грудь навылет. Задето легкое, ушиб сердца. Мы держали перекресток — Алексеевка, Дмитровка, Саурмогила. Четыре километра абсолютно ровной земли. Единственный путь на Снежное — наш перекресток. Никогда бы не подумал, что мне придется по немецким траншеям рыть окопы. Никогда б не подумал, что столкнусь в бою с настоящими фашистами. Они убивают, насилуют, душат и вешают женщин и детей.

— Сейчас в информационном пространстве гуляет много мифов, — говорю я. — Вы лично видели то, о чем рассказываете?

— Да, через мою позицию девочку провезли — пятнадцать лет, изнасилована и задушена. А вы знаете, что по Северному Донцу люди утопленные плавают? Война, — он отворачивается и кривится в усмешке, — вы, наверное, не представляете себе, что это такое. И многие не представляют. Когда бомбардировка населенного пункта и женщина идет по улице, ты ей кричишь: «В укрытие!» А она отвечает: «Мне на работу надо». — «Да нет больше твоей работы! Нет там больше ничего!» А когда дома начинают складываться? Вы знаете, что это такое? Вы себе представить не можете, — он ударяет мобильным телефон по столу, — каково это, когда дома складываются в хлам...

— Но вы забываете, что не все хотели установления ЛНР и ДНР. И тем более не все хотят в окопы.

— Вот закончится война, пусть проголосуют. А пока бомбят нас всех — и тех, кто хочет, и тех, кто не хочет. В ополчении много местных мужчин, которые готовы были с зажигательной смесью и палкой с гвоздями на танки бросаться.

— Послушайте, — останавливает Олега атаман, — вы как себе представляете переправу добровольцев через границу? Под покровом ночи ползком по траве, обдирая колени, под колючей проволокой с позывными: «О-о-у-у»? Такого не бывает. У меня в Луганске родственники. Я подхожу на блокпост и подаю паспорт. Не пропустить меня у российских пограничников оснований нет. А украинских там самих уже давно нет. Под Луганском их приняли местные казаки. Переодели во что было. У них огромный недостаток в разгрузках и амуниции. Бывает, сидят пятьдесят человек, у них десять автоматов на всех и два охотни- чьих ружья. В Донецке с вооружением попроще: там взяли склады с вооружением.

— У добровольцев большие потери? — обращаюсь к Олегу.

— Нет, у нас только один парень погиб из Таганрога. А во время движения отсюда туда потерь не было. Только в бою. Семьдесят процентов из тех, кто идет в опол- чение добровольцами, — это казаки. Остальные русские.

— Вы же должны понимать, — вступает атаман, — что кому-то просто выгодно говорить о высоких потерях ополчения. Рассказывают, что у нас и под Славянском в озере тысяча трупов лежит. Вы хоть одну фотографию видели? А наемником, кстати, считается тот, кто, зайдя на территорию другого государства, воюет за зарплату, превосходящую зарплату рядового солдата. А если учесть, что основная масса туда идет, даже не представляя, что будет есть... Вы знаете, когда мы были в Крыму, вопрос о питании вообще не стоял. Бабушки и простые люди столько всего несли на блокпосты, что у нас каждый день был шведский стол.

— А вы не считаете, Олег, что, находясь там, вы подставляли местных жителей? — спрашиваю я.

— Я не ушел оттуда, я эвакуировался по ранению, — отвечает Олег. — Мы ушли, чтобы вернуться. И погнать тех, кто взял Славянск, так, чтобы перестали даже смотреть в сторону юго-востока. Ну... я не знаю, как вам понятней объяснить. Мы в городе не деремся. Мы дрались в Славянске на блокпостах. В Краматорске блокпосты стояли в пятнадцати километрах от города. Но огонь все равно велся по жилым массивам.

— А он туда пошел без страховки и зарплаты, понимая, что может вернуться без рук, без ног и всю жизнь через марлечку кушать, — говорит атаман.

— Каково процентное соотношение местных ополченцев и добровольцев?

— Процентов двадцать — добровольцы. Ну, тридцать — это потолок, — отвечает атаман. — И опять же те, кто туда заходит, не сидят там до упора. У кого-то отпуск заканчивается, кто-то разочаровывается, кто-то ранен, кто-то устал.

— А если я вам скажу, что не буду рыть окопы? — поворачиваюсь к Олегу.

— Такого, девушка, не бывает, — отвечает он. — Вы когда-нибудь со смертью разговаривали? Вот сейчас вы с ней разговариваете.

— То есть вы смерть?

— Да, я смерть, и у меня серые глаза, я красивый парень. Но я твоя смерть... Вот это там многие люди понимают. Это вам здесь хорошо и уютно сидеть. А там чувства обостряются до животного уровня. Потому что вы стоите рядом с хищником.

— Для того чтобы я почувствовала в вас смерть, вы должны были убивать, — замечаю я.

— Я убивал. Много, мало, но мне хватило, — стучит телеграфом. — Любой военный на гражданском языке — кто? Серийный профессиональный убийца. Давайте говорить правду. Я не верю в принципиальность человека, когда вокруг него мертвецы... Нас просили: «Проведите меня под конвоем. Я вам дам экскаватор. Лишь бы все видели, что вы меня заставили». Все как рассказывал дед о сорок первом. А если вы хотите поговорить о контакте нацгвардии с мирным населением... Вы знаете, что у них изнасилование не наказывается? А у нас за изнасилование расстрел. Выводят и расстреливают.

— Кто?

— Особый отдел, сформированный из местного населения...

В сорок втором атаки Красной армии на Саур-могилу не увенчались успехом: за полгода была расстреляна вся двадцать пятая дивизия. Сейчас мы воспользовались укрепрайоном немцев.

По немецким окопам мы выкапывали наших бойцов и немцев, выбрасывали кости и занимали окопы. Это война. Все очень прагматично. Вот он лежит, погибший семьдесят два года назад, а вот твой товарищ раненый, и ты знаешь, что, если ты кости быстрей не выбросишь и не окопаешься, точно так же положат половину твоего подразделения! К чертовой матери! Мне б прощенья просить не у скелетов, а у наших пацанов, убитых из-за того, что мы не успели закрепиться до конца! ...И я тоже был всегда против убийства мирных жителей, даже когда воевал в Чечне, — он вздыхает, и кажется, что слышно, как пропускает воздух пробитая в его легком дырка. — Тот парень из Таганрога — он сам вызвался прикрывать наш отход. Ему было двадцать четыре года...

А давайте я никому не позволю прикрывать! Пусть погибнуть все! Надо сказать большое спасибо тем людям, которые построили ме- мориал Саур-могилы. Они сохранили многие жизни одним тем, что не пожалели бетона. Мы прятались за барельефы, на которых выбиты имена погибших при штурме этой высоты в Великую Отечественную.

Бетонный навес автобусной остановки. Здесь собрались мужчины в шортах. Рядом с будкой, скрестив руки на груди, стоят еще трое. У одного на шее болтается бинокль. Поодаль припарковано несколько машин. Все смотрят в одном направлении — вперед. Впереди поле, желтое от подсолнухов. За ним низина.

И вот в этой низине сквозь увеличительные стекла бинокля хорошо видны таблички: «Внимание! Государственная территория Украины». За табличками дым. Из него вылетают красные круглые вспышки, похожиена кометы.

— Во хохлы дают, — усмехается один из мужчин. — Стреляют прямо на Сауровку.

Чуть дальше холмы. Один из них — с высоким штырем посередине — Саур-могила. По эту сторону границы летает белая бабочка. Блеет коза.

— Нацгвардейцев, говорят, погнали, — замечает другой. — И они пошли по своим минным полям. Хохлы ж мины кладут, а карты не рисуют.

— А сколько рвов на границе с нами накопали? По три метра насыпи. А так, все под богом ходим. Сколько уже животных на нашей территории поубивало этими снарядами.

Подъезжают еще две машины. Из них вываливаются местные с биноклями. Столб дыма перестает посылать в небо огненные вспашки. Видно только, как дымится орудие, хотя само оно скрыто в низине.

— А что, кина не будет? — разочарованно спрашивает один из подъехавших.

Покосившись на него, атаман садится в машину. Следующую остановку его внедоржник делает на перекрестке. Там за деревянным столом под навесом сидят с десяток молодых мужчин в камуфляже.

— Чем мы тут занимаемся? — спрашивает сотник, топорща седые усы. — Обкатка тут у нас летняя. Хлопцы не должны забывать, что такое автомат.

— Тут поблизости от вас стреляют... — начинаю я.

— Где? — сотник выпучивает на меня голубые глаза и обводит взглядом казаков. — Хлопцы, у нас тут стреляют? — хлопцы отрицательно качают головами. — То на Украине. То хохлы меж собой разбираются. А зачем мне Украина? Когда к нам придут, тогда и будем разговаривать. У нас достаточно казаков, чтоб под ружье поставить. Хлопцы?

— Любо! Любо! — поддерживают они.

— А вы чего от нас услышать желали? Что они нацгвардия, а мы белая гвардия? Винтовку наперевес и сейчас побежим на ту сторону? Не-ет.

— Боюсь, вы мне не всю правду говорите, — произношу я.

— Ой-й... — сотник снова топорщит усы. — Боже сохрани. А зачем оно мене нужно?

— Да переживаем мы! — сдавленно говорит один из казаков. — Конечно, переживаем за людей там!

— Хлопцы! — успокаивает его сотник. — Это чужое государство, пусть они сами разберутся. А России не надо за всех страдать и умирать. Вы посмотрите, как наши бабушки по поселкам живут. Не лучше этих беженцев. А тут он беженец: белые носочки, шортики, маечка. А я так скажу, — хмурится он, — жинку до границы сопроводил, родненький? Поцеловал на переходе и — туда, за своим счастьем, — машет в сторону Украины.

Вы прекрасно знаете, что казаки уходят добровольцами, — говорю я. — Это факт, и не надо его отрицать.

— Тю-ю. Кто вам такое говорит? — Я это знаю. И вы знаете.

— Тогда давайте я скажу, как вижу эту тему. У нас много родственников на той стороне, по приграничью. И ему, когда он смотрит эти передачи, эти куски мяса, что показывают... У него там тоже что-то щемит. И он идет брату своему помочь. Это кровное. Хлопцы, я что-то не так говорю? — Любо! Любо! — отзывается стол. — А зашел я в лагерь и первое, что увидел, — три беженца стоят. Гогочут как кони. А на них пахать нужно. Ну чего вы оттуда убежали? Бейтесь там за свое будущее. Или вы ждете, когда Путин войска введет и на нас навалятся Европа с Америкой? Тоже не алле. Хлопцы?

— Любо!

— Значит, вы собираетесь идти на конфликт с беженцами мужчинами?

— Трение уже пошло! — выкрикивает кто-то из казаков.

— Хлопцы... — предупреждает сотник. — Трений не будет.

Не допустим. Но почему наши должны гибнуть?

— Может, потому что они сами вызвались?

— Родственникам помочь. Казак туда идет отомстить за своих или защитить их! Всего лишь. А Западной Украине я бы передал непечатное: «Сидели б вы в своих елках и не совались бы никуда! Хотите отделиться — живите в Европе! Кому эта шушера нужна?»

— Любо! Любо!

— А зашли в тупик — выпрямляйте свое положение. Мы гостей всегда примем. А то как получается? Люди бегут сюда, а их с той стороны расстреливают, как куропаток. Наши хлопцы бегут туда, — кивает на своих, — их собой прикрывают. И тащат на нашу сторону. И вы прекрасно знаете, что вчера мы и украинских погранцов приняли —в наши госпиталя. Я что-то не так говорю, хлопцы?

— Да чем не так? Все так!

— Придется нам западенских солдат спасать — будем и их спасть, — продолжает сотник. — Не вопрос. Потому как если он побежал, бросив оружие, значит, нас о помощи попросил. И вот когда он бежит безоружный, то он такой же, как и я.

— Любо!

— Мы его примем и помощь вся- кую окажем. Но кто придет сюда с автоматом, тот тут и поляжет, — он снова обводит хмурым взглядом своих хлопцев.

Внедорожник едет по полю с подсолнухами. Желтые головки цветов тяжело бьются о машину. Выходим. Перед табличкой, предупреждающей, что дальше территория Украины, выкопан глубокий ров.

— Мы проехали двести километров. Граница — тысяча километров, — говорит атаман. — Поля тут нехоженые, следов от гусениц нет.

Вдалеке слышится гул.

— Кажется, самолет! — говорю, поднимая голову. Но небо чистое.

Через несколько секунд гул замирает. Время — между четырьмя и пятью часами дня

17 июля. Сбитые подсолнухи неподвижной шеренгой застыли на земле. 

×
Понравилась публикация? Вы можете поблагодарить автора.

Авторизуйтесь для оставления комментариев


OpedID
Авторизация РР
E-mail
Пароль
помнить меня
напомнить пароль
Если нет — зарегистрируйтесь
Мы считаем, что общение реальных людей эффективней и интересней мнения анонимных пользователей. Поэтому оставлять комментарии к статьям могут посетители, представившиеся нам и нашим читателям.


Зарегистрироваться
Kay Kimberly 2 августа 2014
Типичный современный российский репортаж про Восток Украины. «Ополченцы Юго-востока» рассказывают о том, как «каратели хунты» расстреливают артиллерией действующую больницу лишь для того, чтобы занять стратегическую высоту, на которой она расположена. Казалось бы, вот они зверства киевских нацистов! Однако возникают вопросы...

Что мешало артиллеристам просто подняться на этот холм и спокойно развернуть свою батарею? Негласно, из всего стиля репортажа подразумевается, что они просто жаждут смертей гордых русскоязычных жителей Донбаса и стремятся уничтожить их как можно больше.

А может быть, им кто-то не давал спокойно закатить на стратегическую высоту свою артилерию? Может быть, в больнице были не «одни душевнобольные и несколько раненых ополченцев»? Может быть, собеседники Марины не эвакуировали больных, а использовали их, как живой щит и, прикрываясь ими, стреляли по армии?

Лично мне в это верится куда больше, чем в кровожадную хунту, особенно учитывая, что сейчас в Семеновке царит мир и покой, а не концлагеря и расстрелы.

Безусловно такие современные репортажи с односторонним рассказом о событиях имеют право на жизнь, но с соблюдением одного простого правила приличия. Следом должна идти такой же прямой односторонний рассказ участников тех же самых событий с другой стороны. Тогда каждый читатель сможет проанализировать обе версии, а не кинется за валерьянкой (или в худшем случае за автоматом), наслушавшись про зверства хунты.
Kay Kimberly 2 августа 2014
Типичный российскийрепортаж
Золотарева Татьяна 22 июля 2014
Марина, спасибо!
Новости, тренды








все репортажи
reporter@expert.ru, (495) 609-66-74

© 2006—2013 «Русский Репортёр»

Дизайн: Игорь Зеленов (ZOLOTOgroup), Надежда Кузина, Михаил Селезнёв

Программирование: Алексей Горбачев ("Эксперт РА"), верстка: Алла Парфирьева

Пользовательское соглашение